Поручик очень хорошо знает, на кого намекает Анна Фридриховна, но сосредоточенно молчит. Запах бигоса вселяет в него кое-какие далекие надежды. В это время дверь отворяется, и входит, не снимая с головы фуражки с тремя золотыми позументами, швейцар Арсений. У него наружность скопца и альбиноса и все нечистое лицо в буграх. Он служит у Анны Фридриховны, по крайней мере, в сороковой раз, и служит до первого запоя, пока хозяйка собственноручно не прибьет его и не прогонит, отняв сначала у него символ власти — фуражку с позументами. Тогда Арсений наденет белую кавказскую папаху на голову и темно-синее пенсне на нос, будет куражиться в трактире напротив, пока весь не пропьется, а под конец загула будет горько плакать перед равнодушным половым о своей безнадежной любви к Фридриху и будет угрожать смертью поручику Чижевичу. Протрезвившись, он явится в «Сербию» и упадет хозяйке в ноги. И она опять примет его, потому что новый швейцар, заменивший Арсения, уже успел за этот короткий срок обворовать ее, напиться, и наскандалить, и даже попасть в участок.
— Ты что? С парохода? — спрашивает Анна Фридриховна.
— Да. Привел шесть богомольцев. Насилу отнял у Якова и; «Коммерческой». Он уже их вел, а я подошел к одному и говорю на ухо: «Мне, говорю, все равно, идите хочь куда хотите, а как вы люди в здешних местах неизвестные и мне вас ужасно жалко, то я вам скажу, чтобы вы лучше за этим человеком не ходили, потому что у них в гостинице на прошлой неделе богомольцу одному подсыпали порошку и обокрали». Так и увел их. Яков потом мне кулаком издальки грозился. Кричит: «Ты постой у меня, Арсений, я тебе еще споймаю, ты моих рук не убежишь!» Но только я ему и сам, если придется…
— Ладно! — прерывает его хозяйка. — Большое мне дело до твоего Якова. По скольку сговорились?
— По тридцать копеек. Ей-богу, барыня, как ни уговаривал, больше не дают.
— У, дурень ты, ничего не умеешь. Отведи им номер второй.
— Всех в один?
— Дурак: нет, каждому по два номера. Конечно, в один. Принести им матрацев, из старых, три матраца принести. А на диван — скажи, чтобы не смели ложиться. Всегда от этих богомольцев клопы. Ступай!
По уходе его поручик замечает вполголоса нежным и заботливым тоном:
— Я удивляюсь, Нюточка, как это ты позволяешь ему входить в комнату в шапке. Это же все-таки неуважение к тебе, как к даме и как к хозяйке. И потом — посуди мое положение: я офицер в запасе, а он все-таки… нижний чин. Неудобно как-то.
Но Анна Фридриховна набрасывается на него с новым ожесточением:
— Нет, уж ты, пожалуйста, не суйся, куда тебя не спрашивают. О-фи-цер! Таких офицерей много у Терещенки в приюте ночует. Арсений человек трудящий, он свой кусок зарабатывает… не то что… Прочь, вы, лайдаки! Куда с руками лезете!
— Да-а… не дае-ешь! — гудит Адька.
— Не да-е-ос!..
Между тем бигос готов. Анна Фридриховна гремит посудой на столе. Поручик в это время старательно припал головой к домовой книге. Он весь ушел в дело.
— Что ж, садись, что ли, — отрывисто приглашает хозяйка.
— Нет, спасибо, Нюточка. Кушай сама. Мне что-то не очень хочется, говорит Чижевич, не оборачиваясь, сдавленным голосом и громко глотает слюну.
— А ты иди, когда говорят. Тоже, скажите, задается. Ну, иди!..
— Сейчас, сию минуту, Нюничка. Вот только последний листок дописать. По удостоверению, выданному из Бильдинского волостного правления… губернии… за номером 2039… Готово. — Поручик встает и потирает руки. Люблю я поработать.
— Хм! Тоже работа! — презрительно фыркает хозяйка. — Садись.
— Нюничка, и если бы… одну… маленькую…
— Обойдется и без.
Но так как мир почти уже водворен, то Анна Фридриховна достает из шкафа маленький пузатый граненый графинчик, из которого пил еще отец покойного. Адька размазывает капусту по тарелке и дразнит брата тем, что у него больше. Эдька обижается и ревет:
— Адьке больсе полози-ила. Да-а!
Хлоп! — Звонкий удар ложкой поражает Эдьку в лоб. И тотчас же, как ни в чем не бывало, Анна Фридриховна продолжает разговор:
— Рассказывай! Тоже мастер врать. Наверно, валялся у какой-нибудь.
— Нюничка! — восклицает поручик укоризненно и, оставив есть, прижимает руки — в одной из них вилка с куском колбасы — к груди. — Чтобы я? О, как ты меня мало знаешь. Я скорее дам голову на отсечение, чем позволю себе подобное. Когда я тот раз от тебя ушел, то так мне горько было, так обидно! Иду я по улице и, можешь себе представить, заливаюсь слезами. Господи, думаю, и я позволил себе нанести ей оскорбление. Ко-му-у! Ей! Единственной женщине, которую я люблю так свято, так безумно…
— Хорошо поёшь, — вставляет польщенная, хотя все еще немного недоверчивая хозяйка.
— Да! Ты не веришь мне! — возражает поручик с тихим, но глубоким трагизмом. — Ну что ж, я заслужил это. А я каждую ночь приходил под твои окна и в душе творил молитву за тебя. — Поручик быстро опрокидывает рюмку, закусывает и продолжает с набитым ртом и со слезящимися глазами: — И я все думал: что, если бы случился вдруг пожар или напали разбойники? Я бы тогда доказал тебе. Я бы с радостью отдал за тебя жизнь… Увы, она и так недолга, — вздыхает он. — Дни мои сочтены…
В это время хозяйка роется в кошельке.
— Скажите пожалуйста! — возражает она с кокетливой насмешкой. — Адька, вот тебе деньги, сбегай к Василь Василичу за бутылкой пива. Только скажи, чтобы свежего. Живо!
Завтрак уже окончен, бигос съеден и пиво выпито, когда появляется развращенный гимназист приготовительного класса Ромка, весь в мелу и в чернилах. Еще в дверях он оттопыривает губы и делает сердитые глаза. Потом швыряет ранец на пол и начинает завывать: