— Счастье в творчестве.
А другой был бледный, худой поэт, на щеках которого горели красные пятна. И он сказал:
— Счастье в здоровье.
Царь же улыбнулся с горечью и произнес:
— Если бы в моей воле было переменить ваши судьбы, то через месяц ты, о поэт, молил бы богов о вдохновенье, а ты, о подобие Геркулеса, бегал бы к врачам за редукционными пилюлями. Идите оба с миром. Кто там еще?
— Смертный! — сказал гордо седьмой, украшенный цветами нарцисса. — Счастье в небытии!
— Отрубите ему голову! — молвил лениво властелин.
— Царь, о царь, помилуй! — залепетал приговоренный и стал бледнее лепестков нарцисса. — Я не то хотел сказать.
Но царь устало махнул рукой, зевнул и произнес коротко:
— Уведите его… Отрубите ему голову. Слово царя твердо, как агат.
Приходили еще многие. Один из них сказал только два слова:
— Женская любовь!..
— Хорошо, — согласился царь, — дайте ему сотню красивейших женщин и девушек моей страны. Но дайте ему также и кубок с ядом. А когда настанет время — скажите мне: я приду посмотреть на его труп.
И еще один сказал:
— Счастье в том, чтобы каждое мое желание исполнялось мгновенно.
— А что ты сейчас хочешь? — спросил лукаво царь.
— Я?
— Да. Ты.
— Царь… вопрос слишком неожидан.
— Закопать его живым в землю. Ах, и еще один мудрец? Ну, ну. Подойди поближе… Может быть, ты знаешь, в чем счастье?
Мудрец же — и он был истинный мудрец — ответил:
— Счастье в прелести человеческой мысли.
Брови у царя дрогнули, и он закричал гневно:
— Ага! Человеческая мысль! Что такое человеческая мысль?
Но мудрец — ибо он был истинный мудрец — лишь улыбнулся сострадательно и ничего не ответил.
Тогда царь велел ввергнуть его в подземную темницу, где была вечная темнота и где не было слышно ни одного звука извне. И когда через год привели к царю узника, который ослеп, оглох и едва держался на ногах, то на вопрос царя: «Что? И теперь
ты счастлив?» — мудрец ответил спокойно:
— Да, я счастлив. Сидя в тюрьме, я был и царем, и богачом, и влюбленным, и сытым, и голодным — все это давала моя мысль.
— Что же такое мысль? — воскликнул царь нетерпеливо. — Знай, что через пять минут я тебя повешу и плюну в твое проклятое лицо! Утешит ли тебя тогда твоя мысль? И где будут тогда твои мысли, которые ты расточал по земле?
Мудрец же ответил спокойно, ибо он был истинный мудрец:
— Дурак! Мысль бессмертна.
<1906>
Говорили о теперешних событиях: о казнях и расстрелах, о заживо сожженных, об обесчещенных женщинах, об убитых стариках и детях, о нежных свободолюбивых душах, навсегда обезображенных, затоптанных в грязь мерзостью произвола и насилия.
Хозяин дома сказал:
— Как изменился масштаб жизни — страшно подумать! Давно ли? — лет пять тому назад — все русское общество волновалось и ужасалось по поводу какого-нибудь одиночного случая насилия. Городовые избили в кутузке чиновника, земский начальник арестовал приезжего студента за непочтение. А теперь! Там расстреляна целая толпа без предупреждения; там казнили по ошибке одного однофамильца вместо другого; там стреляют людей просто так себе, от нечего делать, чтобы разрядить заряд; там хватают и секут нагайками молодого человека, секут без всякого повода, для дарового развлечения солдатам и офицерам. И уже — вот! — это не возбуждает в нас «и удивления, ни переполоха. Все стало привычным…
Кто-то нервно завозился в углу дивана. Все обернулись туда, чувствуя, что этот человек сейчас заговорит, хотя не видели его. И он начал говорить тихим, преувеличенно-ровным тоном, но с такими частыми паузами между словами и с такими странными вздрагиваниями голосе, что всем стало ясно, как трудно ему сдерживать внутреннее волнение и скорбь.
— Да… я вот что хотел… По-моему, это… неправда, что можно… привыкнуть к этому. Я понимаю еще убийство..: из мести — тут есть какая-то громадная… какая-то звериная радость. Понимаю убийство — Да… я вот что хотел… По-моему, это… неправда, что можно… привыкнуть к этому. Я понимаю еще убийство..: из мести — тут есть какая-то громадная… какая-то звериная радость. Понимаю убийство в гневе, в ослеплении страстью, из ревности. Ну, наконец, убийство на дуэли… Но когда люди делают это механически… без раздражения, без боязни какой бы то ни было ответственности… и не ожидая даже сопротивления… нет, это для меня так же дико, ужасно и непостижимо, как непостижима для меня психология палача… Когда я читаю или думаю о погромах, об усмирительных экспедициях или о том, как на войне приканчивают пленных, чтобы не обременять ими отряда, я теряю голову. Я стою точно над какой-то черной, смрадной бездной, в которую способна падать иногда человеческая душа… И я ничего не понимаю… мне жутко и гадко… до тошноты… но… странное, мучительное, больное любопытство приковывает меня… к ужасу… ко всей безмерности этого падения.
Он помолчал немного, прерывисто вздохнул, и когда опять заговорил, то по его изменившемуся голосу, ставшему внезапно глухим, можно было догадаться, что он закрыл глаза руками.
— Ну, что же… все равно… я это должен рассказать… На моей душе тоже лежит этот давнишний кровавый бред… Около десяти лет тому назад я совершил убийство… Я никому до сих пор не говорил… — Ну, что же… все равно… я это должен рассказать… На моей душе тоже лежит этот давнишний кровавый бред… Около десяти лет тому назад я совершил убийство… Я никому до сих пор не говорил… но… все равно… Видите ли — у меня в имении, в людской избе, жила кошка. Такая худая, маленького роста, заморыш… скорее похожая на котенка… белой шерсти… но так как она жила всегда под печкой, то всегда была грязно-серой, какой-то голубой…